Ци Цзиньнянь. Расставание весной

Ци Цзиньнянь. Расставание весной

Из современной китайской литературы мне нравится читать про школу. Поскольку образовательная система в Китае единообразна, хорошая школьная проза отражает опыт десятков, если не сотен миллионов человек, и с ее помощью можно отчасти понять, как штамповали твоих китайских сверстников. С другой стороны, китайская школа не так уж отличается от некитайской, и литература позволяет погрузиться в параллельную культурную реальность, которая притягательна тем, что одновременно знакома и необычна. Ностальгическая тема в Китае популярна, как и везде. Однако личный опыт здесь больше резонирует с коллективным, и ностальгия по бедной и наивной юности сочетается с воспоминаниями о более простой жизни общества в целом: без небоскребов, торговых центров, скоростных поездов, вездесущего интернета и шаблонного среднеклассового комфорта. Спрос на эту тему обеспечивает популярность как средних, так и хороших авторов. Ци Цзиньнянь 七堇年, как мне кажется, талантливее других.

Расставание весной (春别)

В 1999 году, заскочив на ступеньку последнего вагона уходящей зимы, мы с Цинхуай остановились в старом городке, который называется «Звонкий Ручей» – Линси. Именем этим городок обязан огибающей его речке, чистые и стремительные потоки которой звенят, как серебряные колокольчики.

Никогда не думала, что у старого городка может быть столь чудное название.

Пока мы были в Линси, каждый день в полдень мы усаживались во внутреннем дворике старого театра, ожидая начала представления. Из всех рядов низеньких скамеек мы выбирали самый последний. Безмятежно загорая под изнуряющим полуденным солнцем, мы ждали, пока участники труппы закончат свои неспешные приготовления. Трудно было сказать определенно, когда они выйдут на публику, но как только на низеньких скамейках обнаруживалось десяток с лишним стариков и детей, они тут же принимались за свои партии.

Мы наблюдали издалека, как одетая в разноцветные костюмы труппа спускалась c верхнего этажа деревянного театра по узенькому лестничному проходу, собираясь на задней площадке за сценой. Через несколько мгновений раздавались звуки гонгов и тарелок, и тут же участники труппы ритмично выходили на сцену, начиная петь лепечущими и пискливыми голосами.

Признаться, я никогда не могла разобрать, что они поют. Несколько раз я пыталась расспросить Цинхуай, о чем речь, но каждый раз оказывалось, что она, облокотившись на коричнево-красный столб, уже давно была погружена в усталый полусон, и мне становилось жалко ее тревожить.

Она напоминала мне ленивую старую кошку, которая, подобно вялым старикам старого городка, дремала, мало обращая внимания на представление. Радостный смех детей устремлялся в запредельную даль. От химонантового дерева исходил аромат, который стягивался кольцами во дворике театра, подобно подрезанным в замысловатые “драконьи клешни” ветвям самого дерева.

Мы провели в Линси пятнадцать дней, остановившись в маленькой гостинице, где было только три комнаты для приезжих. Каждый день занимались только тем, что любовались нависающей над городком горой с террасы в гостинице, в полдень ходили в театр, после полудня блуждали вдоль ручья, а затем вечером в сопровождении непостоянного зимнего солнца вновь и вновь прохаживались по расположенным крест-накрест двум маленьким улицам городка.

Под лаской теплых солнечных лучей жизнь становилась уже совсем послушной.

Дело было в 1999 году. Мы учились в одной школе. На первом году старших классов, прямо перед началом зимних каникул, сидевшая со мной за одной партой Цинхуай сказала: “Поехали в Линси”. И я поехала вместе с ней. Мне всегда казалось, что есть люди, которым всегда следует доверять и за которыми стоит следовать. Впоследствии оказалось, что она действительно необычайный попутчик. Все дороги, которые я прошла следом за ней, были замечательны.

Разумеется, в школе она казалась намного обыкновеннее. Сидя рядом со мной на уроках, она частенько, держа учебник в руках, вдруг пряталась в него и начинала хихикать, или, поставив учебник ребром, пряталась за него, вынимала пенал и начинала методически затачивать карандаши. Я прекрасно понимала, что все, о чем говорилось на занятии, пролетало мимо ее ушей. Она оставалась ребенком, и ее жизнь протекала между путешествиями и мечтами. Поначалу я пыталась напоминать ей, чтобы она слушала внимательнее, но потом поняла, что это пустая трата времени, и бросила заниматься глупостями.

В нашей школе-интернате я была одним из немногих иногородних учеников. На выходных, когда всех одноклассников под радостный гвалт разбирали родители, я дожидалась, пока в классе не оставалось ни души, и лишь тогда собирала портфель и в одиночку выходила к воротам, перебирая компакт-диски у торговца, который выставлял их прямо на багажнике велосипеда. Иногда забирала весь багажник, а иногда не покупала ничего. И каждый раз небо незаметно блекло. С портфелем на плечах, в котором были уложены тетради, сборники упражнений и несущие людям радость компакт-диски, я медленно пересекала опустевшую спортплощадку и тускло освещенный коридор учебного корпуса, прислушиваясь к ясному звуку собственных шагов, которые отбивали одинокий звон юности, и наконец, довольная, возвращалась в общежитие, где, заварив в замолкшем до замирания сердца общежитии миску лапши быстрого приготовления, включала настольную лампу посильнее, и, одев наушники, ужинала, просматривая одолженный у знакомых журнал о кино. Немного отдохнув таким образом, я убирала посуду, компакт-диски и журнал и вытаскивала из тяжеленного портфеля тетради, принимаясь за упражнения посреди совершенно уже поблекнувшей ночи.

Часто я засиживалась таким образом допоздна, не ощущая усталости, пока не приходил дежурный учитель и не напоминал, что пора тушить свет. Я никогда особо не чувствовала течения времени, и мне всегда казалось, что оно назло не дает мне вдоволь света; в то время как я сидела, углубившись в книги и упражения, выключение электричества часто заставало меня врасплох, ввергая в темноту в состоянии полной растерянности. Я как будто вдруг оказывалась на самом окончании дороги – или погружалась в безбрежную мрачную пучину. В такое время я порой совершенно теряла силы, и даже подняться не могла. Мне хотелось как-то приободрить себя посреди этой темноты, чтобы встать со стула, но всякий раз я не могла найти подходящих слов. И я просиживала так подолгу, пока наконец не находила наощупь карманный фонарь, умывалась, мыла ноги в оставшейся горячей воде и взбиралась на свою кровать, долго ворочаясь с боку на бок, и в конце концов измученно засыпая. Если же заснуть так и не получалось, то я вставала и начинала писать письма. У этих писем не было адресата, поэтому я их никогда не отправляла. Под слабым светом фонаря я в тысячный раз выводила на белой бумаге одно и то же начало:

Здравствуй! У тебя все хорошо?

Порой я думала: если бы на всем свете был человек, к которому я была бы настолько привязана, что волей-неволей тратила бы вот так бессонные ночи напролет за написанием писем, а затем торжественно отправляла бы их на рассвете – как бы это было здорово.

“Поехали на Малый Хинганский хребет?” С этим вопросом Цинхуай обратилась ко мне на уроке математики 1 апреля 1999 года, на втором семестре первого года старших классов. Я зыркнула на нее с выражением крайнего презрения и сказала: “И тебя с первым апреля!” Но Цинхуай с неожиданной серьезностью ответила: “Я не шучу.” Ну что с такой поделаешь? Я ответила: “Сейчас не каникулы, у нас занятия вовсю… Куда ты собираешься ехать?”

Поэтому я очень удивилась, когда на следующий день Цинхуай действительно не пришла в школу. Я подумала, что, быть может, она действительно поехала на Малый Хинган. После того как соседнее место за партой пропустовало 15 дней, Цинхуай вернулась. Она вошла в класс как ни в чем не бывало, с видом привыкнувшего опаздывать заурядного ребенка, достала из выдвижного ящика стопку скопившихся за время отсутствия бланков контрольных работ и тетрадей, положила их на стол, спокойно уселась за парту и достала учебник. А немного погодя начала дремать, покуда я продолжала усердно записывать конспект.

Но вечером Цинхуай в очень оживленном настроении пришла в комнату моего общежития, держа в руках два персика: один предназначался для меня, а другой уже был надкушен. Ей хотелось поделиться своими приключениями. Я терпеливо отложила карандаш и стала слушать ее восторженный рассказ. Он начинался со странных историй, услышанных в купе поезда, и продолжался вплоть до дремучего леса на Малом Хингане. Прослушав ее с час, я наконец не выдержала и сказала: “Цинхуай, мне еще домашнюю работу делать.”

Атмосфера стала напряженной. Цинхуай сказала: “Прости”.

Я уставилась в пустой бланк контрольной работы по математике и не знала, что ответить.

Цинхуай тихонько закрыла дверь и вышла из комнаты. По вздохам соседей я поняла, что они были крайне недовольны ее вторжением. Но как только Цинхуай ушла, мне стало жутко неудобно; захотелось выйти вслед и сказать, что я не нарочно – но я так и не смогла набраться храбрости. В итоге я безвольно развернулась и вновь взялась за задачи, несмотря на гложущую душевную пустоту. Через десять минут опять выключили свет, и, взятая в очередной раз врасплох, я погрузилась во тьму.

На следующий день я получила открытку, которую Цинхуай отправила мне с какой-то военной базы на Малом Хингане. Четко пропечатавшийся на штампе адрес был наполнен горделивой притягательной силой. Взяв открытку, я отправилась к Цинхуай и сказала ей спасибо.

Она засмеялась в ответ. Ее улыбка была похожа на безбрежный сочно-зеленый лес с открытки.

Потом я привыкла к подобным ее исчезновениям. Соседнее место время от времени становилось пустым. И когда я, сидя в тесном классе, прилежно и систематично вслушивалась в урок, записывала конспект или решала задачи, я знала, что в это время она где-то путешествовала, вольготно бездельничая, как в Линси, или с трудом пробираясь по горам и долам, как на Малом Хингане.

Она была перелетной птичкой, которая бесконечно перебиралась с места на место, не находя себе дома. Или же она ровно потому бесконечно перебиралась с места на место, что у нее не было дома.

Возвращаясь, она уже не заходила ко мне, чтобы рассказать о приключениях; только оставляла мне свои путевые заметки: на, мол, почитай. Лишь на каникулах она по-прежнему приглашала меня поехать вместе путешествовать. На летних каникулах после первого года старших классов мы с Цинхуай отправилась в Синьцзян.

Мы ехали поездом, и во время этой долгой поездки обнаружилось, что Цинхуай в дороге чрезвычайно неразговорчива. Мы едва ли обменялись несколькими фразами, лишь всматриваясь, каждая сама по себе, в пейзаж за окном поезда или читая, каждая на своей полке. Всматриваясь в худое и спокойное лицо Цинхуай, я думала, что она очень довольная и спокойная птичка.

Добравшись до Синьцзяна, мы двинулись с юга на север, не задерживаясь подолгу на пути. Если нам хотелось где-то остановиться, мы проводили там несколько дней. Все было очень непринужденно. Одно из незабываемых впечатлений, подаренных мне Цинхуай, – несколько поездок в кузове грузовика. На участке от Каши до Или мы спали в грузовике с арбузами, уставившись в залитое звездным светом небо и перекатываясь с боку на бок из-за тряски. Летняя ночь на западе Китая прозрачна, как вода. Все то время, пока мы спали на груде арбузов, мы не проронили ни слова. Я испытывала душевный подъем, переплетенный со смутным чувством беспокойства, и никак не могла заснуть. Обернувшись в сторону лежавшей рядом Цинхуай, я обнаружила, что она уже давно спала с самым беспечным выражением на лице. На ее ресницах, как на дикой траве, выступила роса. Временами я всматривалась в ее безмолвный глубокий сон, а временами поднимала голову – и видела перед собой невозмутимо-величественную землю, которая то проступала перед глазами, то снова терялась, а над ней простирался небосвод.

Подобно кораблю под всеми парусами, который под дуновением ветра, наполненного гиацинтовым ароматом родных краев, пробирается по таинственному и безбрежному, серебреющему под лунным светом морю, мы ехали в направлении своей безымянной судьбы.

Лето 1999 года мы истратили в путешествиях. С начала второго года старших классов родители больше не разрешали мне уезжать. Они говорили, что нужно записаться в дополнительную группу для успевающих или что нужно прилежнее заниматься дома. А иногда говорили прямо, что копят на мою учебу в университете и что на карманные расходы денег нет.

Глядя в глаза родителей, которые наполнились безразличием от чрезмерных забот, а также на морщины, проступившие на их лбах, как годовые кольца, я лишь тихонько кивала в ответ.

Послушная велению судьбы, я по-прежнему спокойно и безразлично продолжала свою шаблонную жизнь. На рассвете машинально делала зарядку на тесной спортплощадке под кричащие звуки громкоговорителя, днем внимательно вылавливала каждое слово учителя в душной и переполненной классной комнате, а по ночам засиживалась в классе допоздна под светом ламп дневного света, старательно перерешивая сборники задач, переживая по поводу оценок на экзаменах и испытывая угрызения совести по поводу подслушанных в разговоре родителей сетований по моему поводу. Тем временем Цинхуай, с таинственным и наивным видом внезапно принималась хихикать, сидя в классной комнате с учебником в руках. Когда она засыпала, мне приходилось утирать ей рот бумажной салфеткой. Она по-прежнему продолжала регулярно уезжать в свои странствия, углубляясь далеко в горы и долы пограничных районов, совершенно одна. А мне по-прежнему приходилось страдать из-за собственной прилежности, когда ночью снова и снова выключали свет и безжалостно ввергали меня во тьму. Всякий раз глаза подолгу не могли привыкнуть к темноте, и на протяжении нескольких минут почти полной слепоты, я вновь и вновь всматривалась в совершенную и всеобъемлющую темень, которая, как плотно стянутые соты, наглухо обволакивали мою юность, покуда, сотрясаясь в слабеющих конвульсиях, она не сникала в окончательном удушье.

Но всякий раз мне удавалось сдержать слезы, которые сами собой наворачивались на уставшие глаза, не давая им выплеснуться наружу.

Потому что я знала: как только слезы прольются, мое терпение лопнет вместе с ними.

Береза в школьном дворе пожелтела, потом позеленела, подрагивая с шелестом посреди яркого мира за окном. Ее сочные блестящие листочки отражали солнечный свет с выражением безмятежной детской радости. Оконные проемы разрезали проникающий в классную комнату золотой солнечный свет на геометрически правильные фигуры, которые падали на белые стены с расклеенными на них примерами ответов и сведениями о выпускных экзаменах. Горячий ветер волна за волной доносил все более громкие крики цикад, а белые форменные рубашки развевались под вентиляторами в такт порхающим листам задачников и страницам учебников. Сиденья велосипедов, оставленных в тишине у входа в учебный корпус, накалялись до предела. Наивно-невежественная стрекоза глупо садилась на подоконник – и через мгновение уныло и бесцельно улетала прочь.

Летом в конце второго года старших классов мы упорно продолжали ходить на дополнительные занятия перед выпускным классом под палящим июльским солнцем. Когда мы усердно писали, склонившись за партами, задачники насквозь пропитывались потом. Кожа на локтях прилипала к парте и при каждом поднятии рук болела так, как будто ее рвали на куски.

А Цинхуай тем временем уже давно была во Внутренней Монголии. Среди напоминающей сон бескрайней степи она скакала на лошади вслед за шелковым безымянным ручьем, простирающимся вдаль под кроваво-красным закатным солнцем, и уходила вместе с ним глубоко в объятия земли – как ребенок, который, обуздав мечту и положив голову на искрящиеся звезды Млечного Пути, уходит в глубокий безмятежный сон.

В нашем мире между тем приближалось начало выпускного класса. После окончания занятий в подготовительной группе я по обыкновению получила открытку, отправленную Цинхуай из далеких краев. Я думала, что на ней, как обычно, не будет ничего, кроме штампа почтового отделения за тридевять земель и строчки с адресом, но в этот раз, перевернув открытку, я с ошеломлением прочла: “Я больше не вернусь.”

Я ехала на велосипеде сквозь клубящиеся городские сумерки, пытаясь добраться домой в совершенном измождении. Плотно обернутые пылью листья на французских платанах, рассаженных вдоль дороги, под пекущими лучами солнца едва сохраняли дыхание жизни, больше напоминая раскаленную фольгу. Где-то в портфеле скрывалось сообщение о том, что она больше не вернется, а я ехала с ощущением обескураженности, беспокойства и невероятной горечи. Я крутила и крутила педали, несмотря на жар и усталость, пока наконец не остановилась под большим деревом. Подняв голову, я увидела, как на летний город опускаются сумерки, и в итоге решила, среди невыносимой жары и шума, ждать, пока начнется дождь.

Сидя на багажнике велосипеда, я вновь и вновь перечитывала открытку Цинхуай. В корзине велосипеда лежал портфель. Из-за вечно не закрывавшейся застежки высовывался уголок задачника по математике. Глядя с грустью на прощальную весточку от Цинхуай, я думала, что тоже могу вот так встать и никогда больше никуда не идти. И что более всего удивительно – через час небо действительно стало темно-желтым, затем поднялась бешеная песчаная буря, а за ней как из ведра полил дождь.

С чувством негодования, как будто надо мной зло подшутили, глядя на людей, бегущих от дождя с суматошным и жалким видом, я ехала напролом, как глупый бык, бегущий от смертельного преследования, а колеса велосипеда безжалостно, волна за волной, разбрасывали грязные брызги дождевой воды. Мне казалось, будто я смотрела со стороны на скверно обставленную пантомиму с нелепым сюжетом. И могу ли я – точнее, можем ли мы, равно как и все люди, считающие себя трезвыми, разумными и безучастными наблюдателями – можем ли мы в этом отчаянном мире избегнуть превращения в мелкого шута?

И в полном разочаровании, толкая велосипед перед собой, я продолжала идти домой.

Недалеко от дома я увидела маму, которая шла в мою сторону с зонтом в руке, глядя с растерянным видом по сторонам. Заметив меня, она тут же бросилась ко мне и совершенно напрасно – я уже была мокрая до нитки – раскрыла надо мной зонт.

И лишь в этот момент, когда в глазах уже все расплывалось от дождя, я безвольно расплакалась. Я подумала, что в такой момент можно позволить себе заплакать, не опасаясь, что терпение лопнет.

Потому что оно мне еще очень пригодится в оставшиеся дни юности.

Неумолимо нагрянул выпускной класс. Не считая того, что береза за окном несколько подсохла за год, особых перемен не было.

Открытки Цинхуай уже заполнили стену над кроватью в комнате моего общежития. На протяжении бесчисленных ночей, следующих за пустыми днями, и бесчисленных дней, следующих за бессонными ночами, они утешали меня грезами о дальних странствиях. А также непрестанно напоминали мне, что смысл юности заключается не в чистилищных муках выпускного класса – но при этом он непременно должен быть выкован в этих чистилищных муках, и лишь так получить наиболее осмысленное истолкование, подобно ковке острого меча, для которого нужна самая жарко раскаленная печь и самая холодная закалка.

На протяжении последующих драгоценных месяцев я больше так и не увидела Цинхуай. Соседнее место за партой осталось пустовать. Когда я сидела в общежитии, углубившись в задачи, мне часто казалось, что Цинхуай еще придет с двумя красно-зелеными персиками в руках и начнет наивно делиться со мной дорожными приключениями; или же, когда учитель объяснял сложную задачу по геометрии, мне вдруг казалось, что только поверни голову – и я увижу Цинхуай, которая хихикает украдкой, спрятавшись, как ребенок, за учебник.

Но все это лишь воспоминания.

Лишь впоследствии я узнала, что родители Цинхуай уже тогда решили отправить ее учиться за границу, и поэтому ей не нужно было больше ходить в школу. До самого конца выпускного класса я продолжала получать от нее открытки – весточки, на которых уже не было лишних слов, помимо штампов дальних почтовых отделений и строчки с четко прописанным адресом. С большим теплом и благодарностью, я понимала, что уже получила очень много счастья, которым можно гордиться: у меня есть адрес, и где-то далеко-далеко кто-то сообщает мне из своих странствий, что по-прежнему обо мне помнит.

Я завершила лето своего восемнадцатилетия с ощущением этого счастья и самого бесстыжего довольства.

А странствиям пришел конец. Или же им только предстояло начаться. С рюкзаком на плечах, как Цинхуай, я отправилась путешествовать в одиночку, а сама она тем временем, вероятно, дожидалась пересадочного рейса где-то в затихшем на ночь зале ожидания международного аэропорта.

Я всегда буду беречь в памяти привычную картину: береза в школьном дворе сначала пожелтела, а потом позеленела, подрагивая с шелестом посреди яркого мира за окном, и ее сочные блестящие листочки отражали солнечный свет с выражением безмятежной детской радости. Оконные проемы разрезали проникающий в классную комнату золотой солнечный свет на геометрически правильные фигуры, которые падали на белые стену с расклеенными на них примерами ответов и сведениями о выпускных экзаменах. Горячий ветер волна за волной доносил все более громкие крики цикад, а белые форменные рубашки развевались под вентиляторами в такт порхающим листам задачников и страницам учебников. Сидения велосипедов, оставленных в тишине у входа в учебный корпус, накалялись до предела. Наивно-невежественная стрекоза глупо садилась на подоконник – и через мгновение уныла и бесцельно улетала прочь.

И Цинхуай тоже непременно будет беречь в памяти привычные картины юности: фрагменты представления в Линси, долгие ночные поездки в поезде, зеленое море на Малом Хингане, невозмутимо-величественную землю Синьцзяна с сияющими звездами над головой, широкие степи Внутренней Монголии, а также бесконечные долины и горы.

На протяжении нескольких лет, начиная с лета моего восемнадцатилетия, я одно за другим посещаю места странствий Цинхуай, следуя по адресам на ее открытках. Только каждый раз, когда я сама собираюсь отправить открытку, я вдруг понимаю, что мне некому о себе напомнить. И даже если есть такой человек, то у меня нет ее адреса – ведь она перелетная птичка.

Поэтому мне остается лишь вновь и вновь писать себе самой, напоминая себе о скитаниях по дорогам памяти.